На сегодня лимит загрузки книг исчерпан.

Подробнее вы можете ознакомиться в правилах.

Подписка
Вход

Подписка на Книжный портал Beeline.

Отправьте 1 на короткий номер 9274

Пароль придет в смс.

Введите пароль, присланный на Ваш телефон в результате подписки.

996

770
770
771
772
773
774
775
776
777
778
779

Амфитеатров Александр Валентинович

Книги

«Людмиле Александровне Верховской исполнилось тридцать шесть лет. Восемнадцать лет, как она замужем. Обе ее дочки – Лида и Леля – погодки, учатся в солидной частной гимназии, Леля идет классом ниже старшей сестры. Сын Митя, классик, только что перешел в седьмой класс. Людмила Александровна слывет очень нежною матерью, а в особенности любит сына. Она сознается: – Пристрастна я к нему, сама знаю… но что же делать? Митя – мой Вениамин…»

«Вечная память Анне Ивановне Сувориной! Почти на четверть века пережила она своего знаменитого супруга, Алексея Сергеевича, и ушла из мира видимого в невидимый старушкою, должно быть, весьма преклонного возраста…»

«Как громом поразило меня известие о внезапной смерти Александра Ивановича Чупрова… Есть имена, сами за себя говорящие настолько выразительно, что прибавление к ним какого бы то ни было профессионального определения не только не поясняет их, но как-то даже затемняет, принижает, умаляет, суживает, почти опошляет их истинное значение. Поэт Пушкин, беллетрист Тургенев, публицист Герцен, профессор истории Грановский странно звучат в ухе русского человека, хотя Пушкин действительно был поэтом, Тургенев – беллетристом (и не любил же он это неуклюжее слово!), Герцен – публицистом и Грановский – профессором истории…»

«Бывают дни, когда солнечный закат полон влекущей и опасной тайны: уходящее солнце горит тоскливо и роскошно, и неудержимо тянет тебя к окну – смотреть, не отрываясь, в печальное золото далей, в пожарные сияния неба, в споры их отражений с белизною и просинью вод…»

«Привыкнув с детских лет к авторитету Александра Ивановича, как несравненного русского Демосфена, я услыхал его лично и познакомился с ним лишь в 1896 году, в Москве, в окружном суде. Он выступал в качестве гражданского истца по делу бывшего редактора „Московских ведомостей“ С. А. Петровского, обвинявшегося, не помню кем, в клевете. Говорил Урусов красиво, бойко, эффектно, с либеральным огоньком, был раза два остановлен председателем, но, в общем, я должен сознаться – речь была довольно бессодержательна и неприятно утомляла слух громкими банальностями…»

«Летом 1908 г. тихо и почти незаметно исчез из жизни человек, по профессии врач, пользовавшийся долгою и громкою всероссийскою известностью, а вернее будет сказать – даже знаменитостью. Человека этого с самой ранней молодости звали и почитали прямым преемником Боткина и Захарьина. Уже к тридцати годам он слыл в Москве под шутливою кличкою „Пантелеймона-целителя“, а к сорока годам гремел от хладных финских скал до пламенной Колхиды как самый дорогой врач земли русской, к которому и подступа нет, и – уж если Остроумов не поможет, так никто не поможет!..»

«Когда Н. С. Гумилева арестовали, никто в петербургских литературных кругах не мог угадать, что сей сон означает. Потому что, казалось, не было в них писателя более далекого от политики, чем этот цельный и самый выразительный жрец „искусства для искусства“. Я не верил и продолжаю не верить в причастность его к тому заговору, за мнимую связь, с которым он расстрелян, – к так называемому „таганцевскому“. Здесь он был ни при чем – я имею к этому утверждению вполне определенные основания, – как ни при чем было и большинство из 61 расстрелянных по этому плачевному делу, если только вообще был в нем кто-либо при чем, начиная с самого Таганцева…»

«Театръ представляетъ площадку во дворѣ, предъ главнымъ барскимъ домомъ въ селѣ Волкоярѣ. Лѣто. Барскій домъ старое растрелліевское зданіе, въ родъ дворца, выходить на сцену только огромнымъ арочнымъ подъѣздомъ своимъ. Насупротивъ подъѣзда – нѣчто въ родѣ гауптвахты или каменной будки при заставѣ, скучное желтое, казенное строеніе александровской эпохи. Это контора. Въ глубинѣ опрятныя, щеголеватыя дворовыя службы и высокая литая рѣшетка – фигурный чугунъ – дремучаго, запущеннаго сада. Ворота въ садѣ растворены. Изъ-за деревъ видать причудливый куполъ какой-то увеселительной постройки и промшенную крышу старой бани…»Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Макса, то есть Максимилиана Александровича, Волошина я знал хорошо, близко, дружески (несмотря на разницу наших лет) в его парижские молодые дни. В течение двух лет он прикатывал к нам на виллу Монморанси почти ежедневно, редко пропуская день-другой. Тогда это был самый жизнерадостный и общительный молодой человек из всей литературно-артистической богемы не только русского (с ним Макс, пожалуй, меньше знался), но и «всего» Парижа. Цвел здоровьем телесным и душевным и так вкусно наслаждался прелестью юного бытия, что даже возмущал некоторых…»

«В течение 1913 года я получал очень много писем, предлагавших мне высказаться печатно о взаимных отношениях А. С. Суворина с А. П. Чеховым. В последнее время количество таких писем значительно увеличилось. Тон некоторых из них звучит уже не предложением, а требованием, а в двух я прочел дословно, что будет нехорошо, если я не напишу о Чехове и Суворине…»

«Октябрьская революция 1917 года, упраздняя буржуазию, причислила к ней все свободные профессии интеллигентного труда, и в конце концов в процессе упразднения они пострадали несравнимо более, чем капиталистическая буржуазия, против которой истребительный поход пролетариата был объявлен. Смею сказать больше: по правде-то говоря, только они одни настолько пострадали. Капиталисты чашу петроградских мучений лишь пригубили, мы же выпили до дна…»

«„Душа Армии“ Генерала П. Н. Краснова, с обширным предисловием г. Н. Н. Головина, представляет собой опыт введения в почти что новую и очень молодую еще науку „Военной психологии“. Военно-педагогическое значение этой книги подлежит критике военных специалистов, к которым себя отнести я никак не могу. Думаю, однако, что военно-критическая задача уже исчерпывающе выполнена двадцатью пятью страницами блестящего головинского предисловия. Дальнейшая критика, может быть, прибавит какие-нибудь замечания и соображения по технике военного искусства, темной для нас, штатских профанов, но глубокое психологическое содержание труда П. Н. Краснова освещено ген<,ералом>, Головиным полно, ярко и проникновенно…»

«Роскошное издание, воздвигнутое, как надгробный монумент, любимому мужу признательною вдовою, при содействии бывших товарищей-помощников знаменитого витии. Недюжинный, замечательный человек покоится под этим памятником дружбы и любви. Необыкновенным не решаемся его назвать потому что, наоборот, Ф. Н. Плевако представляет жизнью своею как раз самое обыкновенное явление на Руси: стихийный талант, размыканный почти что непроизводительно – едва ли не потому только, что было его как-то уж слишком много и ни в какую-то культурную дисциплину он не укладывался, а бурлил себе, скиф скифом и самовар самоваром, „по вдохновению“ и „от себя“…»

«Интеллигенции живется нестерпимо скверно. Не жизнь, а медленная смерть для каждой отдельной личности, быстрое вымирание для класса. На общем собрании Дома литераторов, последнего сравнительно независимого союза интеллигентных сил Петрограда… председатель, академик Н. А. Котляревский, огласил некролог на 250 сотоварищей наших, погибших за два с половиной года жертвами голода, холода, непосильной физической работы, тюрьмы, тифа, расстрела, самоубийства…»

«Когда Алексей Алексеевич Обманов, честь честью отпетый и помянутый, успокоился в фамильной часовенке при родовой своей церкви в селе Большие Головотяпы, Обмановка тож, впечатления и толки в уезде были пестры и бесконечны. Обесхозяилось самое крупное имение в губернии, остался без предводителя дворянства огромный уезд…»

«Судя по газетным отчетам, интересный вечер был в Париже. Говорили о большевиках – Бунин, Мережковский, Карташев и др. Так что даже жаль, зачем отчеты коротки. Хотелось бы побольше. Д. С. Мережковский, по обыкновению, доказывал, что вся русская беда – из одного корня: Христа забыли, – он, Сатана то, и тут как тут. И пророчествовал, что большевизм погибнет от Христа и мир воскреснет и возродится Христом…»

«Опять газеты полны разговорами о борьбѣ съ развитіемъ проституціи, объ уничтоженіи торга бѣлыми невольницами, о правилахъ для одиночекъ, квартирныхъ хозяекъ, объ охранѣ отъ разврата малолѣтнихъ и т. д. Собираются и ожидаются съѣзды, слагается союзъ «защиты женщинъ», готовятся проекты, сочиняются рѣчи, пишутся статьи. Сколько хорошихъ словъ, благихъ намѣреній, – надо отдать сараведливость, – весьма часто переходящихъ и въ доброжелательные поступки, и въ полезныя пробныя мѣропріятія! И изъ года въ годъ, изъ десятилѣтія въ десятилѣтіе повторяется одна и та же исторія: доброжелательные поступки приводятъ къ результатамъ чуть ли не обратно противоположнымъ желанію, a изъ мѣропріятій вырастаетъ для женскаго пола, совсѣмь неожиданнымъ сюрпризомъ, какая-нибудь новая житейская каторга, горшая прежнихъ…» Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Французскій критикъ Реми де Гурмонъ доказываетъ очень искусно и остроумно, что международный типъ «барышни» родился во Франціи между 1800 и 1810 годами, представляя собою, такимъ образомъ, продуктъ новыхъ экономическихъ и нравственныхъ условій, созданныхъ въ обществѣ революціоннымъ переломомъ и ростомъ третьяго сословія. Въ XVIII вѣкѣ «барышень» не было: были женщины-дѣти, выходившія замужъ въ 13–15 лѣтъ, и были «молодыя дѣвушки», которыя, оставшисъ почему-либо безбрачными до двадцати лѣтъ и выше, вели приблизительно тотъ же образъ жизни, какъ ихъ юныя замужнія подруги, при весьма снисходительномъ отношеніи къ тому общества, воспитаннаго энциклопедистами въ здравомысленномъ уваженіи къ законамъ природы» Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Буря, гремящая надъ нашимъ отечествомъ, поставила на очередь политическаго выполненія одну изъ величайшихъ соціальныхъ реформъ, – если не самую великую, – какими свидѣтельствуется государственная возможность и готовность «отречься отъ стараго міра», оторватъся отъ. одряхлѣвшихъ устоевъ буржуазно-полицейскаго уклада для перемѣщенія на новые устои строя соціалистическаго. Русская революція четвертаго сословія рѣшительно выдвинула впередъ вопросъ о, такъ сказать, пятомъ сословіи, присущемъ неизмѣнно всѣмъ странамъ и государствамъ, каждому граду и каждой веси, – вопросъ о женщинѣ, женскій вопросъ…» Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Талантливый, хотя порою черезчуръ парадоксальный, литературный отшельникъ Реми де-Гурмонъ, равно извѣстный теперь какъ поэтъ, романистъ, философъ, a всего удачнѣе и глубже – какъ критикъ, посвятилъ одну изъ удачнѣйшихъ статей своего превосходнаго сборвика «Le Chemin de Velours» изслѣдованію типа современной французской «барышни», то есть молодой дѣвушки въ образованныхъ и зажиточныхъ классахъ общества, созданныхъ и охраняемыхъ буржуазною культурою минувшаго вѣка. Фактическимъ источникомъ и фундаментомъ этому блестящему этюду, не лишенному недостатковъ слишкомъ широкаго сатирическаго обобщенія, но въ цѣломъ полному правды и тонкаго, инстинктивнаго чутья, послужилъ солидный томъ Оливье де-Тревиля: “Наши дѣвушки въ собственныхъ признаніяхъ” (Les Jeunes Filles peintes par elles-mêmes)…» Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Въ настоящее время довольно много шума въ печати дѣлаетъ письмо г-жи Несторъ и г. Огузъ, торжественно огласившихъ черезъ газеты свой гражданскій бракъ, за невозможностью или за нежеланіемъ вступить въ бракъ церковный. Поступокъ г-жи Несторъ и г. Огузъ вызвалъ цѣлый рядъ интервью съ писателями, изъ которыхъ самыя умныя и дѣльныя мнѣнія высказали Леонидъ Андреевъ и г. Розановъ. Первый – объ идейной сторонѣ публикаціи: что не стоило такъ много шума дѣлать, чтобы похвалиться практическимъ примѣненіемъ института, который въ русской интеллигентной средѣ давнымъ давно уже упрочился и процвѣтаетъ, при безмолвномъ признаніи его фактической необходимости со стороны общества, формально скованнаго запретными традиціями церкви. Второй – о христіанскомъ оправданіи брака простымъ согласіемъ двухъ сторонъ, даже и съ церковой точки зрѣнія…» Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Въ то время, какъ мы, передовые россіяне ХХ-го вѣка, жуемъ и пережевываемъ вопросъ о женскомъ политическомъ равноправіи, съ тѣмъ, чтобы, въ конечномъ результатѣ жеванія, выплюнуть постыдное «нѣтъ», – нравы милаго отечества нашего весьма замѣтно и увѣренно пятятся къ вѣку Х-му: къ древлянской патріархальности, которая умыкала женъ y воды, жила обычаемъ звѣринымъ и срамословила предъ матерями и снохами своими. Тонъ этому восхитительному попятному движенію общественнаго темперамента дали, конечно, безстыдства разнузданныхъ хулигановъ, на службѣ y погромной политики, воинствующей подъ знаменемъ «Все позволено». Пресловутое паломничество черной сотни за оптовою индульгенціей отъ іерусалимскаго патріарха сѣло на мель. Но оно, собственно говоря, и не нужно было, – лишняя роскошь…» Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Я такъ много писалъ, въ послѣдніе годы, по женскому вопросу, что мнѣ распространяться о своемъ отношеніи къ чаемому равноправію женщины и мужчины было бы излишне, если бы не естественное и цѣлесообразное желаніе, свойственное всякому катехизатору: лишній разъ прочитать вслухъ свой символъ вѣры. По моему глубочайшему убѣжденію, женское равноправіе – единственное лекарство противъ язвъ содіальнаго строя, разъѣдающихъ современную цивилизацію одинаково и въ хорошихъ, и въ дурныхъ политическихъ условіяхъ. Нѣтъ политическихъ строевъ, которые не ветшали бы до необходимости обновиться назрѣвшимъ соціальнымъ переворотомъ…» Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Лондонскій конгрессъ для изысканія мѣръ борьбы противъ торговли бѣлыми невольницами торжественно провалился. Впрочемъ, даже и не торжественно. Онъ просто «не расцвѣлъ и отцвѣлъ въ утрѣ пасмурныхъ дней». Спрятался куда-то – въ самый петитный уголокъ газетъ – и измеръ въ немъ тихою смертью. Похоронили его по шестому разряду и почти безъ некрологовъ. Ковгрессъ оказался покойникомъ заурядъ, какихъ отпущено по двѣнадцати на дюжину: ни въ чемъ ни въ дурномъ, ни въ хорошемъ не замѣченъ, ни въ кампаніяхъ не участвовалъ, ни подъ судомъ и слѣдствіемъ не состоялъ, ни орденскими знаками отличаемъ не былъ, ни выговоровъ и взысканій по службѣ не получалъ. Просто – потоптался на землѣ, покоптилъ небо и исчезъ. И такъ незамѣтно исчезъ, что даже и слѣдовъ по себѣ не оставилъ…» Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Убійство въ Царскомъ Селѣ баронессою Врангель сестры своей, Чернобаевскій процессъ въ Москвѣ и рѣчи и ходатайства женскаго конгресса въ Парижѣ заставили печать и общество снова разговориться на тему о ревности, мирно спавшую въ архивѣ чуть ли не со временъ „Крейцеровой сонаты“…»

«Поѣздъ мчался. Въ тѣсномъ задверномъ углу третьекласснаго вагона, съ промерзлымъ добѣла окномъ, было холодно, тускло, слѣпо. Фонарь безпокойно мигалъ оплывшею стеариновою свѣчею, въ вентиляторѣ пѣла вьюга. Я лежалъ на жесткой скамьѣ, вытянувшись навзничь, руки за голову, въ дорожномъ отупѣніи очень далеко и по скучному дѣлу ѣдущаго человѣка, безъ мыслей, безъ вниманія. Бываетъ такое милое состояніе души и тѣла, когда не ты управляешь своими пятью чувствами, a они управляютъ тобою, и глядишь, и видишь ты передъ собою не потому, что есть воля и охота смотрѣть, a только потому, что глаза во лбу есть, зрительный аппаратъ работаетъ, слышишь не то, что интересъ велитъ слушать, но что само въ уши лѣзетъ…» Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Актриса (входитъ). Простите… Фельетонистъ. Чѣмъ могу служить? Актриса. Простите… я безпокою васъ, помѣшала… вы заняты… эти бумаги… Фелъетонистъ. Съ кѣмъ имѣю удовольствіе говоритъ? Актриса. Мое имя? но… не все ли вамъ равно? Фельетонистъ. Однако? Aктриса. Мое имя не скажетъ вамъ ровно ничего. Софья Ивановна, Ольга Петровна, Надежда Андреевна – вѣдь это же песчинки въ степи, капли въ морѣ, похожія песчинка на песчинку, капля на каплю, какъ родныя сестры. Вы видите ихъ сотни, тысячи. Развѣ можно запомнить каждую песчинку и одну каплю отличить отъ другой?..» Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Одна петербургская журналистка нашла нужнымъ пропѣть хвалебный гимнъ петербургскимъ думцамъ зато, что емъ „случайно какъ-то пришла хорошая мысль и они порѣшили принимать въ школьныя учительницы лишь незамужнихъ женщинъ“…»

«Въ одной изъ столичныхъ газетъ печаталась (1902 г.) курьезная повѣсть о художникѣ, который задумалъ удивить міръ картиною, изображающею утренній кутежъ веселой компаніи съ погибшими, но милыми созданіями. Въ качествѣ моделей для послѣднихъ, художникъ приглашаетъ дамъ изъ порядочнаго общества. Тѣ отказываются. Художникъ оскорбленъ и бранитъ ихъ «мѣщанками» и «идіотками». Симпатіи автора всецѣло на сторонѣ художника, хотя рѣшительно необъяснимо, ни почему проститутокъ необходимо писать не съ проститутокъ же, a съ порядочныхъ женщинъ, ни почему столь обидно художнику весьма естественное отвращеніе порядочныхъ женщинъ къ перспективѣ быть увѣковѣченными на полотнѣ въ совершенно несвойственномъ имъ видѣ подвыпившихъ проститутокъ…» Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Прочиталъ я два романа. Авторы обоихъ – женщины: г-жи Вербицкая и О. Шапиръ. Произведеніе первой называется «Исторія одной жизни», второй – «Любовь». Оба романа имѣли заслуженный успѣхъ, a «Любовь» уже потребовала второго изданія. Оба романа – хотя и женской руки, но отнюдь не «дамскіе», въ томъ обидномъ смыслѣ, какъ понимаетъ это колкое словцо насмѣшливая редакціонная и критическая кличка: не праздное или ремесленное рукодѣлье перомъ по бумагѣ о томъ, какъ онъ ее любилъ, она его любила, онъ ее забылъ, она его, ее, себя убила…» Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Сидим мы с знакомым немцем, профессором русского университета в ученой командировке, в некотором константинопольском кафешантане. Скука страшная, безголосые певицы, сиплые «дизёзки», дамский оркестр aus Wien, кто в лес, кто по дрова. В Константинополе по вечерам туристу некуда деваться: день очень интересен – по крайней мере, для охотника до старины, византийщины и азиатчины, а ночью, если вы избалованы удовольствиями, лучше спите – все равно ничего не найдете путного…»

«Поццуоли изнывало в истоме полуденного зноя. Я лежал в тени нависшего над морем утеса, положив под голову, вместо подушки, толстую кипу русских газет, только что полученных с почты. От Неаполитанского залива веяло ароматом моря, отдыхавшего после вчерашней бури. Кто знает море, вспомнит этот запах, поймет меня и позавидует мне. С берега веяло лимоном и розами…»

«Михаил Александрович Бакунин – ровесник Михаила Юрьевича Лермонтова. Одна и та же эпоха выработала для мира наиболее европейского из русских поэтов и наиболее европейского из русских политических деятелей. Между ними много личной разницы и еще более типического сходства. Если хотите, Бакунин – живое и замечательно полное воплощение той положительной половины Лермонтовского гения, которым определяется его творческое, разрушением создающее, революционное значение…»

«Конка медленно двигалась в гору по захолустной окраинной улице. Мы с приятелем, художником Краснецовым, ехали в Богородское убивать наступающий летний вечер. Вдруг Краснецов воззрился и поспешно снял цилиндр. – Смотри-ка, смотри! – сказал он, показывая глазами на бедно одетую, простую женщину, которую обгонял вагон. Двое малюток, мальчик и девочка, лет четырех-пяти, держались за ее платье, на левой руке она несла грудного ребенка, а правою придерживала переброшенный за спину узел. Заметно было, что она опять на сносях…»

«На небе стояла хвостатая звезда. Кровавый блеск ее огромного ядра спорил со светом луны, и набожные люди, с трепетом встречая ее еженочное появление, ждали от нее больших бед христианскому миру. Когда комета в урочный час медленно поднималась над горизонтом, влача за собой длинным хвостом круглый столб красного тумана, в ее мощном движении было нечто сверхъестественно грозное…»

«Мы, русские эмигранты, переживаем теперь период десятилетних годовщин трагической осени 1921 года, когда каждый день знаменовался истреблением лучших интеллигентов стойких и жалким падением шатких. Страшные переживались дни. Только что поминали А. А. Блока. За ним – поминки Н. С. Гумилева. Рядом безвинно убиенные В. Н. Таганцев, Н. И. Лазаревский, Тихвинский, Ухтомский. Теперь на очереди поминок – А. Н. Чеботаревская и Ф. К. Сологуб. Впереди В. М. Дорошевич, А. Е. Кауфман… Литературный синодик одной осени!..»

«Антон Григорьевич Рубинштейн был типическим человеком „окна в Европу“: петербургский житель и заграничный странник. В Москву он наезжал не часто и вряд ли любил ее, хотя был ею обожаем. Его наезды в Москву бывали для нее праздниками. В свои короткие побывки Антон Григорьевич как бы наполнял собой Москву, сосредоточивая на себе все общественное внимание, делаясь воистину временным „властителем дум“ первопрестольной столицы. Перебирая в памяти знаменитых гостей „восьмидесятной“ Москвы, я припоминаю лишь двух, равно Антону Рубинштейну окруженных московским культом…»

«Позвольте мне в сороковой день памяти Н. К. Михайловского обратить к имени его строки, – может быть, нескладные, но искренние, – которые были набросаны мною, когда вдали от Петербурга я получил первое известие об его смерти. Они остались, – как любят выражаться русские журналисты, – «в моем портфеле», хотя портфелей у них, обыкновенно, не имеется, – потому что – я боялся – тогда они представили бы собою запоздалый некролог, повторение в догонку слов и мыслей, которые успеют раньше меня сказать собратья по перу, географически более близкие к праху покойного публициста…»

«Гостиная въ домѣ Верховскихъ. Богатая обстановка. Людмила Александровна одна передъ зеркаломъ. Входить Олимпіада Алексѣевна Ратисова. Олимпіада Алексѣевна. Скажите пожалуйста! Любуется! Людмила Александровна. Липочка! Олимпіада Алексѣевна. Здорова? что дѣти? Степанъ Ильичъ? Впрочемъ, по лицу вижу, что все благополучно. Вѣдь ты, когда въ домъ не ладно, сама на себя не похожа. А сегодня совсѣмъ въ аккуратѣ и даже передъ зеркаломъ вертишься…» Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Весною 190* года, въ холодныя и дождливыя сумерки, по тихой окраинной улицѣ очень большого губернскаго города тихо пробирался, – щадя свои резиновыя шины отъ колдобинъ и выбоинъ мостовой и осторожно объѣзжая лужи, которыя могли коварно оказаться невылазными провалами, – щегольской „собственный“ фаэтонъ, везомый парою прекраснѣйшихъ гнѣдыхъ коней въ строжайшей вѣнской упряжкѣ, но съ русскимъ бородатымъ кучеромъ-троечникомъ на козлахъ. Сочетаніе получалось смѣшное, но экипажъ принадлежалъ мѣстному руководителю модъ, настолько признанному въ авторитетѣ своемъ, что не только никто изъ встрѣчныхъ прохожихъ и проѣзжихъ господъ интеллигентовъ, но даже ни единый изъ дворниковъ y воротъ, либо верхомъ на доживающихъ вѣкъ свой, архаическихъ тумбахъ, и лавочниковъ въ дверяхъ лавокъ своихъ, ни единый и никто не смѣялись…» Произведение дается в дореформенном алфавите.

«К концу века смерть с особым усердием выбирает из строя живых тех людей века, которые были для него особенно характерны. XIX век был веком националистических возрождений, „народничества“ по преимуществу. Я не знаю, передаст ли XX век XXI народнические заветы, идеалы, убеждения хотя бы в треть той огромной целости, с какою господствовали они в наше время. История неумолима. Легко, быть может, что, сто лет спустя, и мы, русские, с необычайною нашею способностью усвоения соседних культур, будем стоять у того же исторического предела, по которому прошли теперь государства Запада. Народ исчезает, как народ, и остается платежно-государственная масса…»

«Из всех городов Российской империи Петербург – наиусерднейший по торгу с Парижем произведениями моды, подлежащими высокой таможенной пошлине. Из всех городов Российской империи Петербург – наиуспешнейший по контрабанде парижскими и, вообще, европейскими модами. Петербургские магазины завалены товаром парижских модных мастерских, никогда не виденным глазами, никогда не ощупанным руками таможенных досмотрщиков, хотя доехал этот товар к месту своей продажи отнюдь не в выдолбленных осях экипажей, не под шинами колес, не в двудонных сундуках и двубоких чемоданах, – вообще, без всяких плутовских ухищрений старого чичиковского времени. Нет, его не прятали, везли в открытую, без всякой опаски, даже представляли на таможенный досмотр…»

«Единственный знакомый мне здесь, в Италии, японец говорит и пишет по русски не хуже многих кровных русских. Человек высоко образованный, по профессии, как подобает японцу в Европе, инженер-наблюдатель, а по натуре, тоже как европеизированному японцу полагается, эстет. Большой любитель, даже знаток русской литературы и восторженный обожатель Пушкина. Превозносить «Солнце русской поэзии» едва ли не выше всех поэтических солнц, когда-либо где-либо светивших миру…»

«Прочитал в «Сегодня» о кончине М. В. Ватсон. Откровенно сказать, я уже лет семь почитал ее отошедшею из мира сего в пребывание «со духи праведны». В газетах – ошибкою – было, и опровержений не последовало. А было даже не о смерти, но уже о каком-то безобразии, якобы учиненном беспризорными или иными подсоветскими хулиганами над ее могилою на петербургском Волковом кладбище. Помню, я тогда еще подивился, как же это вышло, что мы, зарубежники, проморгали смерть такой замечательной, единственной в своем роде женщины и узнаем о ней только из заметки о кладбищенских непорядках?..»

«Я не был поклонником С. А. Муромцева. Политический идеал его, выработанный наследием шестидесятых годов, кажется, при свете социалистических зорь XX века, узким, ограниченным и устарелым. В московском университете восьмидесятых годов я был слушателем Муромцева. Читал он дельно, но скучно, и огромный труд его, холодное и сухое «Гражданское право древнего Рима», – кирпич неудобоваримый. Вообще, Муромцев больше обаял аудиторию прекрасною, истинно римскою наружностью и таковою же выдержкою, чем римским правом. Уважали его очень и побаивались как строгого экзаменатора. Любви к нему – такой, как к А. И. Чупрову, М. М. Ковалевскому, В. О. Ключевскому, – не было…»

«В «Киевской мысли» появилась статья г. Л. Войтоловского «Шлиссельбургское последействие», написанная на основании записок бывших шлиссельбургских узников М. Фроленко и М. Новорусского о выходе их на свободу. Статья г. Войтоловского, воспевающая величие коллективного инстинкта, пользуется трагическим примером шлиссельбуржцев для показания, как изоляция личности от коллектива толпы приводит даже «богатые и тонко одаренные натуры» к «оскоплению души». Не нахожу вообще удобным выставлять еще живых и здравствующих шлиссельбургских мучеников перед толпою в качестве субъектов, в которых будто бы «смерть коллективного инстинкта опустошила сознание». Но сверх того, обобщение в этом смысле, которое делает г. Л. Войтоловский, глубоко несправедливо…»

«Да и вообще, не располагал он к тому, повода не давал, чтобы усчитывать его возраст. „Старик Суворин“ – и баста. А какой старик – шестидесятилетний, семидесятилетний, – не все ли равно, раз он неизменчивый, прочный, вечный? Подобно тому, как мы не замечаем течения времени, пока его поток не набежит на порог какого-нибудь свершения, так точно не примечалось старение „старика Суворина“, пока на его пути не обозначилась веха смертельной болезни, указавшая ему поворот к могильному холму…»

«Уголокъ скромнаго купальнаго заведенія Черри на Средиземномъ морѣ, въ Віареджіо. При поднятіи занавѣса, первымъ впечатлѣніемъ зрителя должна быть сіяющая даль свѣтлаго итальянскаго утра. Безконечный видъ на море, кипящее бѣлымъ, шумнымъ прибоемъ y берега, потомъ синее, изумрудное съ фіолетовыми пятнами и, наконецъ, подъ самымъ горизонтомъ, гдѣ серѣетъ нѣсколько косыхъ латинскихъ парусовъ, оно жемчужнаго цвѣта. Глубоко въ море уходитъ большая досчатая веранда на старыхъ столбахъ, обомшенныхъ, обросшихъ черными раковинами, Передъ верандой, въ моръ, limite – веревка на шестахъ, за которую воспрещается выходить неумеющимъ плавать…» Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Вот я и на родине! Хороша моя дорогая Волынь! Тишь, гладь и Божья благодать. Сейчас бродил по парку… Темь, глушь… дорожки густо заросли травою… Скитался, как в лесу: напролом, целиной, сквозь непроглядную заросль сирени, жимолости, розовых кустов, одичавших в шиповнике, барбариса, молодого орешника. Еле продираешься между ними, унося царапины на лице и прорехи на платье. Из-под ног скачут зайцы, над головою звенит тысячеголосый птичий хор. Войдешь в это певучее зеленое царство, и – точно отнят у остального мира. Ступил два шага от нашего ветхого палаца, и его уже закрыл зеленый лиственный полог…»

«Предсвяточное событие Белокаменной – смерть Захарьина. Когда я увидел это неожиданное известие в „Московских ведомостях“, я, право, не поверил своим глазам и даже протер их: – Как же это? Захарьин, сам Захарьин – и вдруг умер?!.»

«Не знаю, почему, – должно быть, под впечатлением бурной полемики о Горьком, – видел во сне… Адолия Роде! Как, не помню, но в личности уверен…»

«Зачем ты снова явилась мне в эту ночь – тяжкую и долгую, как дорога в ад, когда, спотыкаясь под ношей воспоминания, бредет по ней обреченная мукам душа? Чем дальше ведет ее грозный путь, тем мельче становятся образы оставшейся позади жизни, тем глуше и тише ее незабвенные отзвуки. А дьяволы вечного отчаяния, ждущие добычу, все растут и растут впереди – и вырастают, как столетние дубы, и язвительный хохот их переходит в раскаты грома…»

«Не жду добра отъ нашего посольства!
Идетъ y насъ плохое сватовство,
И, мнится, намъ безъ сраму не убраться
Изъ Полоцка…»

Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Ну, годочки Берутъ свое…
Вѣдь мнѣ за пятьдесятъ,
Прекрасная графиня!.. Я, бывало,
Какъ съ графомъ были мы въ Святой Землѣ,
Одинъ ходилъ на шестерыхъ невѣрныхъ…
Теперь – дай Богъ убрать и четверыхъ!
А все-таки – не хвастаюсь, мадонна! —
Изъ вашихъ вѣрныхъ латниковъ никто
Помѣряться со мной не въ состояньи.
Молокососъ народъ! До стариковъ
Имъ далеко: мы крѣпкаго закала,
Надежной ковки…»

Произведение дается в дореформенном алфавите.

Год написания: 2013

Автор: Амфитеатров Александр Валентинович

«Споём мы на лад петербургской земли:
– Ой, ладо, ой, ладушки-ладо!
В морском министерстве намедни сожгли
Учебник полковника Кладо.
Почто же такой возгорался костёр,
Как призрак былых инквизиций?
Крамольный учебник был слишком остёр
В разборе цусимских позиций…»